Мелодия на два голоса [сборник] - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы долго пели в покое и радости.
Думаю вот о чем. Зачем иногда случаются такие сладкие и мучительные остановки? Зачем манит что-то неведомое и, может быть, гибельное? Что это значит? Куда зовут нас песни, спетые за случайным столом? Почему тревожат они, как будто прожил ты жизнь окаянную и неправильную? Во мне ли это только или во всех нас сидит до поры, покрывшись лопухом, бесстрашный черт, шепотом кричащий о счастливых безумствах и быстрых непоправимых мгновениях?
Потом я пошел провожать Надюшу. Вряд ли удастся описать, что такое для городского человека моего склада идти по ночной деревне, где нет фонарей, а трава видна, рядом с женщиной, которая может выйти за тебя замуж, если пожелаешь. Это разве словами на бумаге скажешь?
— Вам не холодно, Надюша?
— Нет уж, почему?
Мне хотелось взять ее под руку, но не было повода, а просто так не мог — не умел.
— А вы, Надюша, всегда в деревне жили? — спросил я.
— А где же еще? Мы все здесь живем.
— Сейчас в городе многие жалеют, что покинули деревню. Там, видите ли, душно, тесно. А тут — простор.
— А вот возьмите меня в город, привыкну! — вдруг негромко попросила Надюша.
— Зачем? — вздохнул я, трепеща от такой доверчивости и готовности. — Я не тот, кто вам нужен, совсем не тот.
Книжные слова дико разорвали покойную тишину вечера.
Надюша откликнулась гортанными, глухими звуками смеха, повернулась, прижалась и поцеловала меня в губы, а потом пропала, тенью скользнула в придорожную зелень; скрипнула рядом калитка, прошуршали шаги, неподалеку лениво и небрежно тявкнула собака.
Оглушенный, растерянный, стоял я один посреди спящей земли. Руки еще помнили мгновенное гибкое тело, и ее глухой смех висел около моего лица — не сдувал его упругий ветерок. Кто она была, волшебница или одинокая деревенская баба? Пожалела она меня, сироту, или влепила пощечину?
Амалия Ивановна еще не ложилась и встретила меня гримасой.
— Что ж это мало погуляли? — спросила.
— Какие гулянья в этакую пору, Амалия Ивановна!
— Чай будешь пить?
Незаметно хозяйка перешла на "ты" — то ли уважение ко мне потеряла, то ли приблизила к себе.
— Вы, Амалия Ивановна, поймите меня правильно. Какой я, к черту, жених! Характер замкнутый, недружелюбный… И потом, как-никак надо оглядеться. Нельзя так сразу, взял да женился. Время нужно, а его нет.
— Не понравилась, значится?
— Нет, очень понравилась.
— Я ведь не какую попадя привела. Тоже, чай, не без ума. Наденька — женщина смирная, услужливая, из себя здоровая. По мужику крепко тоскливая. Она б тебе из одной благодарности вовек верна была. Детишек заведете.
— А много у вас таких, без мужей?
— Много, — сказала хозяйка с обидой, — хватает. Мужики которые — они посмелее, поднялись враз от хозяйства и уже на другой земле счастья ищут. А бабы остаются, ждут. Хорошая женщина не побежит, как кобыла, скакать с поля на поле. Уж, видно, женщины должны с опаской жить, пока молодые. А чуть постареют — никому не надо.
Мы еще немного поболтали таким манером, а потом разошлись, причем Амалия Ивановна не в избу вернулась, а медленно побрела во двор, к калитке. Что уж она надумала делать — загадка. Засыпая, все вспоминал Надюшин поцелуй и ни о чем не жалел.
Возвращение
1
— У тебя, брат, начался старческий маразм, — вещал Захар Остапенко. — Мы, молодые ребята, стремимся в отпуск к морю, в Коктебель, попить легкого винца, всласть покупаться, завести случайное знакомство. Это — жизнь. А стариков, конечно, тянет в деревню. Им там хочется присмотреть себе местечко на погосте. Маразматик беспокоится, что его некуда будет зарыть.
— Ну и юмор у тебя!
— Самый модный — черный юмор. Хочешь анекдот?
— Не хочу.
Мы сидели на кухне и попивали чай с галетами и вишневым вареньем, подаренным Амалией Ивановной на дорогу. Кончился отпуск, и завтра на службу. Я рассчитывал провести вечер в одиночестве, погладить, кое-что простирнуть, полы помыть — да мало ли! Газеты в конце концов просмотреть, которых не читал ровно месяц. Амалия Ивановна выписывала журнал "Сельская молодежь" — и больше ничего. Зато у нее была в сундуке подшивка этого журнала за многие годы.
Но вот мы уже сыграли пять партий в шахматы, уже чай пили вторично, а Захар не собирался уходить,
— Мало ты думаешь о смысле жизни, — ерничал Захар. — С тобою скучно. Философия, братец, облегчает жизнь, и философия самоценна. Говорить можно обо всем, но для развития философической идеи нужен партнер. А ты какой партнер? Нет, тебя я спрашиваю, какой ты партнер?
Он раскраснелся, попав под обаяние собственного ума.
— Еще для философии нужны азарт и настройка. А больше ничего — знания не нужны. Эти книжки из шкафов ты выбрось. Выбрось, не пожалеешь. Ну, давай, не поленись, сейчас и выбрось. Не хочешь? Ну, пожалуйста, как угодно.
Спорят, мол, что такое философия, выше она науки или ниже. Одни говорят, что выше, потому что это наука всем наукам. Другие талдычат, что и вовсе не наука, потому как в ней нет законов, а одни рассуждения. Бог им судья, спорщикам. Пусть они тебя с толку не сбивают, Степан. Хотя они на таких, как ты, и рассчитывают — на квелых, у которых полны шкафы книжек. А ведь много книжек не надо человеку, Степа. Ему надо пять штук. Сказать каких?
— Не надо.
— Ладно, потом запишу тебе на бумажке. А философия, Степан, это наше умение говорить друг с дружкой сложно и красиво о простых житейских вещах. Понял теперь?
— Теперь понял.
— Давно тебя знаю, Степан, а не пойму, добрый ты человек или злой. Никак не пойму.
"Почему бы мне не сделать Кате официальное предложение?" — подумал я, а вслух сказал:
— Добрый.
— А я вот злой. Я, Степан, иной раз думаю, что самый злобный человек по Москве. И хапуга.
— Это да, — согласился я, думая, что если Катя меня полюбит, то это же счастье будет какое!
— Я на добряков злой, — продолжал развивать мысль Захар. — Которые сидят и от доброты слюни пускают. Таких добряков вешал бы в парках на деревьях.
Захар далеко зашел в своей шутке.
— Когда проходит молодость, длиннее ночи кажутся, — отозвался я.
Вдруг что-то сжало его лицо, и оно покрылось морщинами, как сеткой.
— Что с тобой, Захар?
— Ты прав, — сказал он, — длиннее ночи кажутся. Этот бессмысленный разговор запомнился — уж не знаю почему.
2
Хочу вспомнить, как мне было тридцать лет, и не могу. А десять — могу. То есть помню, что в тридцать лет и еще раньше я работал, были всякие события, а какие? Но что-то же было. Что-то же волновало, мучило, какие-то дела делал, чего-то сторонился, к кому-то спешил. Смутно все, в тумане, и оттого страшновато. Будто другой человек жил.
А вот в десять лет мне мама купила велосипед. Это я не забыл и часто ощущением вспоминаю. Утром проснулся, а он, блестящий, металлический, стоит, голубчик, у самой кровати. И солнышко его серебрит из-под штор.
Выбежал из дома, вскочил в седло и помчался по направлению к аптеке на углу. Асфальт был в лужах, несся по лужам, рулил, а потом штанину засосало в цепь и я рухнул.
Какая длинная наша жизнь!..
3
Ну, ладно. В первый же день я почувствовал: что-то не так. Во-первых, Кати Болотовой не было на месте, а за ее столом торчал Владик. После обычных приветствий, которыми встречали отпускника, всегда чуточку неловких и деланно радостных, все чинно расселись по местам и зашуршали бумагами. Иван Эдуардович задержался и спросил:
— Разрешите доложить о проделанной работе?
Взгляд его был строг и поза выражала некоторое недоумение и понурость. Вероятно, он предполагал, что по справедливости это я должен был ему докладывать о причине своего длительного отсутствия, но вот по прихоти жизненного пасьянса выходит наоборот.
— А почему нет Болотовой?
— Катерина Викторовна больна.
— Что такое?
— Кажется, сердце.
— Что значит — кажется? Почему же вы не поинтересовались? Может быть, надо помочь, навестить.
Против воли голос у меня стал раздраженный, и Самсонов отвернулся. Потом нехотя и выйдя из официального транса процедил:
— Уже навещали. Товарищ Антонов возил передачу.
— Владик! — крикнул я. — На минуточку.
Юный Антонов приблизился вихляющей модной походкой. На нем были новые парусиновые клеши.
— Слушаю, Степан Аристархович.
— Что там такое с Болотовой?
Владик недобро покосился на Самсонова и что-то промычал невразумительное.
— Переведи на отечественный язык, — попросил я.
Иван Эдуардович усмехнулся. Какой-то холод вокруг, непонятное мне отчуждение. Никто из-за стола не поднял головы, было непривычно спокойно в комнате. Вдруг я поймал быстрый, настороженный, мгновенный, как укол, взгляд Дарьи Тимофеевны.